А.А. Гусейнов

«…Анкета предполагает рассказ не о жизни в целом, но о жизни в профессии. В моем случае эта разница невелика»

// Ведомости НИИПЭ. Вып. 31: Жизнь в профессии: «история успеха» университетских интеллектуалов / Под ред. В.И. Бакштановского, Н.Н. Карнаухова. Тюмень: НИИПЭ, 2007. С. 74–86.


[74]

Рассказать о жизни – не легче, чем прожить её. Многократно труднее.

Первая трудность – решить, когда начинать такой рассказ. Считается, что логично это делать к концу жизни. Так, Наполеон, отправляясь в свое изгнание и прощаясь с боевыми соратниками, сказал, что их дело завершено, но ему осталось еще рассказать об этом. Мой университетский коллега, профессор К., знавший всю тяжесть своей болезни, за пару лет до кончины поведал мне, что он завершил книгу воспоминаний и добавил: «Нельзя уходить из этого мира, не оставив воспоминаний». Нет сомнений: те, кто делают последним делом жизни рассказ о ней, поступают мудро. Они оставляют свидетельство о своей жизни. След своего самосознания. Ко всему тому, что они сделали, они добавляют рассказ о том, что они при этом хотели и о чем думали. Но обязательно ли это делать только к концу

 

[75]

жизни? Конечно, чтобы рассказать о жизни, надо прежде прожить её. Но можно ли считать жизнь полноценной, проживаемой в человеческом смысле, если она не включает в себя рассказ о ней?

Вторая трудность – установить, кому рассказывать. Наполеон писал воспоминания для мира. Профессор К. писал для тех, кто может заинтересоваться его воспоминаниями (насколько я знаю, они до сих пор остались неопубликованными). По-видимому, на человеке, как минимум, лежит обязанность рассказать о себе для детей и внуков. Кто бы не хотел иметь воспоминания своего деда или прадеда?! В любом случае ясно – рассказ предназначен для других. Конечно, человек при этом переосмысливает свою жизнь и самим фактом такого переосмысления видоизменяет ее. Но делает он это для того, чтобы рассказать о себе другим. Возникающая здесь проблема состоит в том, чтобы решить, каким, в каком нарядеявляться другим.

Отсюда следующая трудность – определить, для чего рассказывать другим о себе и своей жизни. Возможный диапазон целей такого рассказа очень широк и разнороден. Назову только некоторые из них. Это делается для назидания; для того, чтобы другие следовали примеру и избегали ошибок рассказывающего о себе. В этом случае автор не столько повествует о себе, сколько на своем опыте учит других. Таковы едва ли не все знаменитые исповеди – Августина, Руссо, Л.Н. Толстого. Воспоминания пишутся часто для оправдания каких-то совершенных человеком действий, которые сами по себе, вырванные из их реального контекста, выглядят недостойными. Такая диспозиция содержит в себе нечто сомнительное. Всегда остается вопрос: оправдывает ли себя тот, кто хочет оправдаться, или он умножает свои грехи, дополняя факт своего недостойного поступка ещё и недостойным стремлением снять с себя вину за него. Далее. Воспоминания могут быть (и чем дальше, тем больше становятся) формой самоутверждения и даже средством материального обогащения. Таковы, например,

 

[76]

наводнившие сегодня книжный рынок бесчисленные мемуары так называемых знаменитостей. Складывается даже соответствующая стилистика жизни, когда ценность действий, событий, контактов в значительной мере определяется весомостью с точки зрения того, что о них можно впоследствии рассказать. Наконец, еще один и, быть может, самый обоснованный мотив воспоминаний заключается в том, что они необходимы для объективного анализа событий жизни человека, ибо помогают выявить их субъективный аспект. Однако еще вопрос, способствуют ли воспоминания участников событий адекватному их пониманию. Во всяком случае не вызывает сомнений, что сами воспоминания нуждаются в объективном анализе и их нельзя принимать за чистую монету.

Мы тем самым сталкиваемся с еще одной трудностью – как добиться объективности рассказа о себе? Проблема состоит прежде всего в том, что человек думает о себе хорошо и лучше, чем он есть на самом деле. Он всегда выстраивает свои сознательные действия по оси добра (добра в его собственном понимании, разумеется). Воспоминания человека всегда оборачиваются его апологией, даже тогда – и в первую очередь тогда, – когда он смотрит на себя и свою жизнь критически; самое искреннее самобичевание бывает самым изощренным самолюбованием. Альтернативой мог бы стать рассказ о себе, но выведанный другими в ходе интервью, специально сформулированных, даже неприятных, разоблачающих вопросов. Такой рассказ всегда будет фрагментарным. И это уже не столько воспоминания, сколько показания в рамках своего рода публичных слушаний.

Мне могут возразить: незачем, мол, мудрствовать по простому и ясному вопросу. Воспоминания есть изложение того, что помнит человек, что находится в его актуальной памяти на момент времени, когда пишутся воспоминания. Не будем думать над тем, почему в актуальной памяти человека сохранилось то, что там сохранилось. Отвлечемся

 

[77]

от того, что момент времени, когда пишутся воспоминания, – не абстрактная величина, а весьма конкретный селективный принцип. Забудем, что немаловажную роль играют способности и навыки изложения («воспоминания такого-то в литературной записи такого-то» – и чьи же это воспоминания?). Даже при всех этих недопустимых оговорках оказывается, что вопрос – не такой ясный и простой, каким он кажется на первый взгляд. Разве можно чисто фактически высказать, вынести на бумагу все, что помнит человек, и разве существует такая степень нравственной безупречности, которая позволяет сделать это?! Замечательный наш шахматист М.М. Ботвинник, написавший хорошую и очень искреннюю книгу воспоминаний, утверждал: писать воспоминания легко – надо только решить, что опустить. И часто, может быть, воспоминания интересны не тем, что там сказано, а тем, что там не сказано. Нельзя думать, будто человек говорит о самом важном для себя. О самом важном он молчит.

Словом, задача, которая поставлена передо мной анкетой НИИ ПЭ, как мне первоначально думалось, легче чем, например, написание статьи (ибо не требует соблюдения строгих канонов, специальной работы с литературой и т.д.), на самом деле оказалась очень сложной. Правда, анкета предполагает рассказ не о жизни в целом, а о жизни в профессии. Но в моем случае эта разница невелика. Во-первых, у меня нет (или почти нет) других увлечений и занятий, помимо профессии (честно признаться, и на неё меня не очень-то хватает). Во-вторых, у меня никогда не было других источников материального существования, помимо тех, что давала профессия, и другой среды внесемейного общения, помимо той, которая складывалась в связи с профессией.

Приступая, несмотря на все высказанные сомнения, к рассказу о жизни в профессии, хочу специально оговориться, что буду говорить о ней только в той мере, в какой она высвечивается вопросами анкеты. Не снимая собственной

 

[78]

ответственности за то, что будет сказано, объективность требует признать, что я разделяю её с автором интервью. Ведь вопрос предзадает ответ, точно так же, как ответ вытекает из вопроса.

В МОЕМ случае вопрос «В какой семье вы воспитывались?» следовало бы сформулировать иначе и спросить, в какой семье я вырос. Не воспитывался, а именно – вырос. Потому что воспитания в специальном смысле слова, которое осуществляется через определенные действия, предметы, с заранее поставленными воспитательными целями и т.д., в нашей семье не было. Я был средним среди пяти идущих друг за другом, с разницей в три года, детей в семье сельского учителя и с самого начала был включен в повседневный быт. Быт этот был не просто тяжелым, а первобытно тяжелым (горный аул без электричества, без газа, без радио, недоступный для автомобилей, дом с плоской протекающей крышей, совершенно нищенская жизнь военного и послевоенного времени). Он требовал от всех постоянной занятости, от детей тоже (отнести домой дрова, которые наколол отец, собирать хворост в лесу, отгонять птиц от разложенного на крыше для просушки зерна, пасти гусей, пропалывать грядки от сорняков, собирать колосья и т.д. и т.п.). Ни о каких игрушках, детских книгах, развлечениях не могло быть и речи. Мы были маленькими, но совершенно необходимыми и органичными частями процесса жизни, протекавшего на уровне выживания. Жизнь не делилась на жизнь взрослых и детей. Было, например, совершенно немыслимо, чтобы мы, дети, ослушались отца, не сделали чего-то из того, о чем нас попросили взрослые. Я не помню ни одного случая, чтобы когда-нибудь в течение всей моей школьной жизни кто-то дома поинтересовался, сделал ли я уроки. Как можно не сделать уроки? Такое даже не приходило в голову.

 

[79]

До пяти лет, как говорят, совершается вся основная работа по формированию интеллектуально-психологической структуры индивида. Все, что происходит в эти годы, имеет для его личностной истории такое же фундаментальное значение, какое генетическая наследственность для его физического развития. И странное дело – именно эти годы не откладываются в памяти. Первые сохранившиеся в моей памяти и точно (как говорится, с помощью независимых источников) датируемые воспоминания относятся к 4-летнему возрасту. Может быть, самое важное и ценное в жизни и есть то, что не остается на поверхности сознания, а уходит куда-то вглубь?!

МОЯ СЕМЬЯ, вне всякого сомнения, повлияла на выбор профессии. Прежде всего – отец. Он был учителем начальных классов. Его кабинет являлся одновременно комнатой для гостей, нарядной, устланной коврами, всегда чисто убранной; там была единственная в доме кровать, на столе стоял глобус, на подоконнике – патефон. Детям одним заходить туда было запрещено. Мама была неграмотной женщиной, крутившейся в домашних делах с утра до ночи. И если в этих условиях могли быть мечты, то у них другой питательной почвы, помимо отца, его деятельности, его комнаты с патефоном и глобусом, не было вообще. Никакого другого выхода в большой мир – кино, радио, заезжих агитаторов – ничего не было. Большую роль сыграл старший брат, у которого в очень раннем возрасте обнаружился поэтический дар; он ещё учился в восьмом классе, когда его стихи вошли в учебники родного языка. Наконец еще одним мощным семейным влиянием стал умерший за тридцать лет до моего рождения двоюродный дед Гасан-эфенди, теолог, историк, поэт, самый выдающийся просветитель лезгин (лезгины – один из дагестанских народов, общей численностью около 500 тысяч человек). Воспоминания, рассказы о нем составляли сердцевину семейных преданий. Думаю, именно семейное влияние определило мои гуманитарные склонности. К тому же следует учесть, что до семи

 

[80]

лет я рос исключительно в стихии лезгинского языка, который находился на поэтически-фольклорной стадии развития и только начинал осваивать новый для него алфавит, построенный на кириллице.

НАЗВАТЬ какое-то конкретное лицо, того, кто оказал наибольшее влияние на выбор профессии, не могу. Его не было. Никто со мной целенаправленно не работал, не направлял. Решающее влияние оказала общая атмосфера победного духа, героического служения народу, коммунистического братства людей. Романтика Горького, «Овод», «Молодая гвардия» – все это воспринималось искренне. Вел комсомольскую работу, декламировал стихи, являлся примерным учеником. Пожалуй, и мой общий культурно-образовательный кругозор не выходил за школьные рамки. Что касается желаний более обеспеченной, комфортной жизни, благоустроенности, успешной карьеры, то они и возникнуть не могли, так как изначально считались мещанскими, низменными. Должен признать, что я был захвачен официальной идеологией. И самое удивительное – никак не соотносил высокие гуманистические идеи и всепобеждающие лозунги с совершенно убогой действительностью. Впервые расхождение между ними стало для меня существенным личностно-формирующим фактором в связи с XX съездом КПСС, который я воспринял не только как стремление выправить деформации на пути осуществления идей коммунизма, но и как некое отступление от них.

ЧАЩЕ всего я просто реагирую на жизненные обстоятельства. Приноравливаюсь к обстоятельствам в том виде, как они складываются. Даже в пределах своих возможностей не стремлюсь активно их преобразовывать. Исхожу из убеждения – заранее никогда нельзя угадать, что и как обернется в жизни. Есть такая история, которую язык не поворачивается назвать анекдотом. Бедняку золотая рыбка предложила выбрать, кем бы он хотел стать. Тот ответил: «Принцем». И действительно, на следующее утро бедняк просыпается во дворце в роскошной постели, к нему

 

[81]

подходит молодая красавица со словами: «Вставайте, принц, нам пора ехать в Сараево». Биографии разных людей решающим образом определяются и различаются не столько обстоятельствами, которые выпадают на долю людей, сколько тем, как они умеют воспользоваться ими.

ЕДИНСТВЕННЫМ, действительно важным решением, которое в жизни принял – и принял именно я – было решение учиться в МГУ им. М.В. Ломоносова на философском факультете. Это был выбор, о котором я никогда не жалел. Дело было так. Когда я оканчивал школу в 1956 году, газеты агитировали выпускников идти на производство, набираться жизненного опыта. Помню, например, статью писателя Константина Симонова с такого рода призывом. Я намеревался так именно и действовать. Отец – до сих пор помню эту беседу – пригласил меня в свою комнату и сказал следующее: «Твое желание идти работать похвально и, будь я моложе, поддержал бы тебя, но я – старый человек (тогда ему было 72 года) и хотел бы еще дожить до дня, когда ты получишь высшее образование». Я ответил: «Хорошо, в таком случае я поеду учиться в Москву». Сказал так, понимая, что шанс попасть в университет намного меньше, чем риск провалиться. Отец дал согласие.

Из решений, которые я принимал позже, важным можно считать, пожалуй, то, что я трижды отказался от соблазнительных предложений, когда должен был пожертвовать или пренебречь профессиональными интересами. Один раз – ради денег, другой – ради власти, третий раз – ради работы заграницей. (Вообще мой опыт и наблюдения, а отчасти и размышления склоняют меня к мысли, что самыми важными – и уж точно менее рисковыми – решениями являются те, благодаря которым ты от чего-то отказываешься.) Эти решения удержали меня в рамках профессии и академической деятельности. Только два штампа – МГУ и Института философии РАН – стоят в моей трудовой книжке. Скучно, накатано, зато предоставлен себе и своему делу.

 

[82]

«ВХОДИЛ» в профессию без предосторожности, бегом, не зная, что с первым же шагом попадаешь в глубину, которая накрывает тебя с головой. Прежде скажу, почему выбрал философский факультет. Я уже говорил, что в юности был натурой романтической, может быть глупо романтической. Романтической на высокопарный коммунистический манер: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью» и т.д. В старших классах я читал «Краткий курс истории ВКП(б)», другие популярные тексты по общественно-политической тематике. Была среди них брошюра о законе единства и борьбы противоположностей, выпущенная обществом «Знание» (тогда оно именовалось по-другому). На меня очень сильное впечатление произвела мысль, что все в мире развивается через противоречия. Идея о противоречиях как источнике движения излагалась тогда (да и сейчас во многих случаях) онтологически, А какое же противоречие движет человеком? Человеком как индивидом. Может быть, противоречие между умом и сердцем? И всё дело в том, что он мечтает, и душа его хочет намного больше того, что может рассчитать его ум, и до чего могут дотянуться его руки? В поисках ответа на этот вопрос я пошёл в философию. И что же? На первой же лекции нам стали рассказывать об апейроне. Первую курсовую мы должны были писать по логике. Дальше пошли субстанции, монады, абсолютные идеи, словом, темный лес. Оказалось, философия – это особый, ни на что непохожий мир. И я не скажу, что мне хватило пяти лет, чтобы освоиться в нём и понять, куда мне идти со своим вопросом.

Вопрос о научной школе, в которой я формировался, всегда ставил меня в тупик. Вопрос совершенно законен применительно к естественным наукам и, может быть, к гуманитарным наукам в их сегодняшнем состоянии. Но что он означает применительно к гуманитариям моего поколения, когда у нас была одна на всех философская школа марксизма и одни и те же учителя: Маркс, Энгельс, Ленин? Оставим в стороне меня. Возьмем такие крупные, великие

 

[83]

имена нашей философии того периода, как А.А. Зиновьев и Э.В. Ильенков. В чьей научной школе формировались они? Знакомясь с их биографиями, мы не находим конкретных профессоров, которых можно было бы назвать их учителями. Что касается меня, то формировался я в школе марксистской философии, диалектического и исторического материализма в тот период, когда она бурно выходила из состояния догматической летаргии и осваивала, интегрировала в себя всю мировую, в том числе современную западную, философскую мысль, переосмысливала свое содержание под её воздействием. Разумеется, этот процесс проходил через посредничество и под влиянием профессоров философского факультета МГУ, среди которые были выдающиеся имена: В.Ф. Асмус, А.Н. Леонтьев, Т.И. Ойзерман, А.С. Богомолов, П.Я. Гальперин, Е.К. Войшвилло и др. Они учили нас.

Какие личности оказали наибольшее влияние на мое становление в науке? Отчасти я ответил. Могу повторить, что никто специально меня не взращивал, не покровительствовал, не вводил в науку и не вел в ней. Но этим я не хочу сказать, что сам себя сделал (я люблю Эпикура, кроме одного единственного штриха в его биографии: когда он поносил своего учителя Навсифана, называя его неучем). Нет, моя мысль иная: испытанные мной влияния были неконтролируемо многообразными. И они остаются таковыми. За последние 10 лет едва ли не основным творческим импульсом для меня явились труды А.А. Зиновьева и личное дружеское общение с ним.

Создал ли я свою научную школу? А если ни «да», ни «нет»? Не могу ответить на этот вопрос. Нужно уточнять, что понимать под «научной школой». Если иметь в виду научную школу уровня Аристотеля, Хайдеггера, или даже B.C. Библера, Г.П. Шедровицкого, то – нет. Если понимать под этим научное руководство начинающими исследователями, выдержанное в определенном тематическом и идейном [84]

поле, то – возможно. Под моим руководством подготовлено около 40 кандидатских и 10 докторских диссертаций.

ПРЕДМЕТ моей исследовательской деятельности – мораль как самое загадочное в своей очевидности явление. Более конкретно меня интересует следующее. Почему все практикуют мораль, пользуются моральными понятиями и никто не может дать ответ на вопрос, что это такое? Почему по поводу этого, всем хорошо знакомого, феномена нет ясности среди специалистов? Далее, почему все признают несомненную ценность морали и при этом не любят людей и ситуации, в которых апеллируют к ней? Наконец, почему сама мораль, лишенная каких-либо эмпирических гарантий своей действенности, выставляет безусловные, категорические требования? Я стараюсь ответить на эти четыре «почему», точнее даже не ответить, а критически их осмыслить, чтобы в них и через них раскрыть своеобразие морали как фундаментальной категории человеческого существования.

СВОД НЕПИСАНЫХ правил есть у всех, кто систематически практикует определенный род деятельности. И нет ли противоречия в предложении написать, каковы мои неписаныеправила? Неписаные – они суть неписанные. Их еще надо выявить. О моих неписаных правилах могли бы сказать мои аспиранты. Но тем не менее, если говорить о самых очевидных, то они состоят в следующем.

* Полностью сосредоточиться на предмете исследования, слиться с ним, забыв о себе:

не жалеть себя, думая, будто занимаясь наукой, ты лишаешь себя каких-то радостей, – она и есть самая большая радость;

заниматься наукой не в то время, которое остается после других дел, а всеми другими делами заниматься в то время, которое остается от науки;

не думать о том, как воспримут, что скажут другие о результатах, к которым ты пришел; стараться скорее досадить им, чем угодить.

 

[85]

* Вникать в источники с единственной целью понять их, извлечь оттуда что-то ценное:

изучать классические тексты не только без предубеждения, но и без установки найти там ошибки, противоречия и т.д.;

исключить для себя по отношению к ним позицию судьи;

доходить в ходе освоения классических текстов до такой степени понимания, как если бы сам был их автором.

* Доводить свои итоговые мысли до такой ясности, чтобы их можно было донести даже до неспециалиста.

* Ясно сознавать, каковы бы ни были твои достижения, они будут ничтожны по сравнению с тем, что сделал в науке Аристотель.

* Не навязывать себя и свои мысли другим, оставлять за каждым право на ошибку и глупость.

УСПЕШНЫЙ профессионал в философии? Очень трудный вопрос. Предметная область философии строго не очерчена; в известном смысле философия сама формирует свой предмет. Поэтому пределы философской компетенции, а собственно и философского профессионализма оказываются размытыми. Профессионал в философии должен, как минимум, хорошо знать (а) историю философии, ее важнейшие имена и учения; (б) проблемное поле современных философских дискуссий; а также (в) иметь общекультурный и общенаучный кругозор, превышающий среднестатистические показатели образованного слоя общества. Кроме того, он должен овладеть трудно дефинируемыми мыслительными навыками и особого рода чувством, позволяющим ему опознать философские тексты. Если взять, например, страничку из «Бытия и ничто» Сартра и страничку, заполненную внешне очень похожей на первую, столь же сложной, непонятной по языку «абракадаброй» какого-нибудь доморощенного «мыслителя» из тех, которые постоянно обивают пороги философских институтов, то профессионал в считанные минуты отбросит вторую и

 

[86]

сосредоточится на первой, а непрофессионал вообще не разберется, где что написано.

Сократовское утверждение: я знаю, что ничего не знаю в очень большой степени характеризует диспозицию философа по отношению к истине, за которую он ответственен. Философ – тот, кто не бросается с ходу отвечать на вопросы, в особенности на вопрос о том, что такое философия. Вот что можно сказать относительно профессионализма в философии. Что касается успешного профессионализма, то успех в преподавании философии и философских исследованиях, вероятно, мало отличается от успехов в других областях знания. И измеряется так же – отношением слушателей, читателей, общественным признанием, карьерным успехом...

Считаю ли я себя успешным профессионалом? Один, не лишенный чувства юмора, юбиляр, выслушав много разнообразных лестных слов в свой адрес, в ответном выступлении сказал: «Конечно, было непривычно слушать столько всего хорошего в свой адрес, но что сделаешь, если это правда». Я тоже, как тот юбиляр, предпочитаю выслушать от других, насколько успешным профессионалом являюсь. А свое отношение к этому я уже высказал в одном из приведенных выше правил: «Каковы бы ни были твои достижения, они ничтожны по сравнению с тем, что сделал Аристотель».