А. А. Гусейнов

Террористические акты 11 сентября и идеал ненасилия

// Насилие и ненасилие: философия, этика, политика. М., 2003.


О чем бы сегодня мы не говорили, мы не можем отвлечься от того, что произошло 11 сентября в США и что за этим последовало. В особенности нельзя этого сделать тогда, когда речь идет о Махатме Ганди, его духовном и политическом наследии. Может показаться, что эти события, как и в целом, демонстративный всплеск насилия, который, словно праздничный салют, сопровождает конец одного тысячелетия и начало другого, делает наш семинар маргинальным, в каком-то смысле даже смешным. Такое мнение глубоко ошибочно. Факт насилия, тем более его рост и неприкрытые формы обнаружения не могут служить аргументом против идеи ненасилия. Таким аргументом могло бы стать утверждение, что насилие способно разрешать конфликтные ситуации в современном мире, в том числе те из них, в которых расхождение сторон приобретает форму морального противостояния, поскольку линии, разделяющие добро и зло, прочерчены столь ясно, что не представляет большого труда привести вектор насилия в соответствии с вектором добра. Увы, это не так.

Насилие преодолеть ненасилием невозможно. Чтобы преодолеть одно насилие, надо против него применить другое насилие, которое как минимум должно быть больше первого. Тем самым в совокупности насилия становится больше. Именно эта логика способствовала совершенствованию средств уничтожения людей, доведя их в настоящее время почти до абсолютных величин.

Что касается качественной характеристики насильственных соперников, то их анализ по критерию добра и зла, затруднительный даже в условиях застойного и изолированного существования различных культур и цивилизаций, оказывается совершенно невозможным в современном, необычайно динамичном и глобализирующемся современном мире. Сегодня Усама бен Ладен плохой, так как он терроризирует США. Вчера он был хороший, так как боролся с Советским Союзом. Сегодня правительство США хорошее, так как оно объявило войну талибам в Афганистане. А вчера оно было плохое, так как вело войну против Вьетнама. Добро и зло, персонификация которых только и могла бы стать нравственной санкцией насилия, на самом деле представлены в каждом субъекте, и в таком переплетении, что одно не существует без другого. Это исключает возможность нравственно оправданного и разумно аргументированного насилия, но зато открывает широчайший простор для его морализирующегося прикрытия. Насилие сегодня оказывается безграничным по своим возможностям и торжествующим по своему самосознанию. Именно поэтому семинар, посвященный Ганди и его идеям ненасилия, является особенно актуальным.

Конечно, мы не отменим ни отчаянного насилия фанатичных террористов, ни организованного насилия государств, ни других его устойчивых форм, но мы можем отказать ему в праве выступать от имени истины и лишить его удовольствия думать, что одно насилие лучше другого. И это тоже чего-то стоит. Именно во времена разгула насилия и всеобщего умопомрачения относительно его возможностей важно ясным и твердым голосом сказать: нет! Завершая вступительную часть своего доклада, хочу рассказать об одном поразительном разговоре, который в конце 80-ых годов состоялся у меня, к сожалению ныне уже покойным, с Жаном Госсом, тогда почетным президентом старейшего ненасильственного движения в Европе – Международного союза примирения. Жан Госс был не только последовательным сторонником идей ненасилия, он жил ими. Я, во всяком случае лично, не встречал в жизни другого столь же светлого, одухотворенного человека! Притом, что он отличался большой дисциплинированностью мысли и трезвостью суждений. Он настраивал наши первые шаги по освоению современного опыта ненасилия, искренне радуясь тому, что в Советском Союзе пробудился интерес к этим идеям. Так вот уже во время первой нашей встречи он сказал мне следующее: мы должны спешить, спешить, очень спешить. Мы все равно не успеем, – не сможем предотвратить третью мировую войну. Но нам надо успеть к тому времени, когда зло войны подведет человечество к всеобщему краху». Я часто думаю, неужели Жан Госс был прав?

Насилие не имеет разумных аргументов

Террористические акты в Нью-Йорке и Вашингтоне поразили ум и воображение своими масштабами, изощренностью, хладнокровной решимостью. Неизвестно, кто и зачем это сделал. Во всяком случае, никто не решился взять на себя ответственность за них. Однако совершенно несомненно одно: какие бы организации, люди и мотивы не стояли за этими актами, они не имеют, не могут иметь никакого оправдания. Благодаря телевидению все видели, как это произошло, но никто не способен и не берется сказать, как это возможно. Понять – значит простить. Может быть, именно поэтому в том, что произошло, мы отказываемся видеть выражение разумной воли. Зло насилия обычно прячется за добром. Здесь оно обнажило себя и предстало в своей недоступной пониманию мертвящей сути.

Ошибка думать, будто насилие является абсолютно неприемлемым тогда, когда оно приобретает большие масштабы очередным образом и нацелено на неповинных ни в чем людей. На самом деле, оно является таким всегда, во всех своих проявлениях. Террористические акты 11 сентября только выпукло представили то, что присуще всякому насилию. Оно никогда не бывает ни уместным, ни заслуженным. Ведь что такое насилие? Оно схоже с природной агрессивностью, отличаясь от нее тем, что ищет законные основания, апеллирует к морали и разуму именем блага, справедливости. Оно имеет также нечто общее с легитимным правовым принуждением, отличаясь от него тем, что доходит до природной жестокости. Насилие представляет собой попытку соединения того, что невозможно соединить – природно-агрессивные и разумно аргументированные способы поведения. Природная агрессивность имеет дело с индивидом как природным телом. Разумное обоснование апеллирует к разумной свободной воли индивида. Насилие представляет собой воздействие на тело для того, чтобы получить власть над разумом и волей. Оно есть такое отношение между людьми, когда одни стремятся подчинить других путем прямого физического принуждения: это не просто воздействие на внутреннего человека через внешнего человека, а такое внешнее воздействие, которое имеет целью добиться полного контроля над внутренним человеком, что невозможно по определению. Разумную и свободную волю нельзя подчинить чужой власти, ибо подчиненная ей, она перестает быть разумной и свободной. Насилие поэтому не может быть вписано в пространство разума и морали. Ганди говорил: «Ложь – мать насилия». За насилием всегда стоит человеческий конфликт такой глубины, когда люди расходятся между собой по вопросу о том, что есть добро и справедливость до той крайней степени, когда добро и справедливость для одних является злом для других. Из этого вытекает, что на насилие невозможно получить согласие тех, против которых оно направлено, ибо будь такое согласие, не было бы нужды в самом насилии, и оно, следовательно, не может быть санкционировано в качестве разумно-нравственного деяния.

Через внешнего человека добраться до внутреннего невозможно не только в силу логики, согласно которой нельзя через следствие блокировать причину, есть еще важное соображение: внутренний человек – всегда больше внешнего. Человек как разумное свободное существо не умещается в своих поступках, даже если речь идет о крайних, роковых поступках, с которыми он сам себя сознательно идентифицирует. Он может быть лучше своих поступков, может быть хуже своих поступков, в любом случае, он больше, чем они. Казалось бы, почему нельзя убить убийцу?! Есть все основания сделать это (и философы, в том числе, например, Кант и Гегель, формулировали такие основания), если бы это было возможно. Но все дело в том, что, убивая убийцу, мы убиваем не только убийцу, но еще и отца, и сына, и мужа, и друга и много других субъектов, заключенных в том же теле, в котором находится убийца. Как отделить ипостась убийцы от других человеческих ипостасей одного и того же индивида – никто еще не смог ответить на этот вопрос. И еще: почему бы не убить убийцу – но как сделать это так, чтобы самому не стать убийцей?! В том-то и проблема, что, убивая убийцу, человек сам становится убийцей и тем самым попадает под те же аргументы, которыми он руководствовался, совершая свое убийство. Насилие в этом смысле не просто зло, а зло абсолютное (по крайней мере, потенциально). Помысленное последрвательно, оно невозможно в том смысле, что отрицает само себя – летчики-смертники, которые гибнут сами, чтобы погубить других, лишь символизируют саморазрушительную природу насилия.

Президент США, отвечая на террористическую атаку, сказал, что террористы не смогут запугать Америку, и провозгласил неизбежное возмездие. Он сказал слова, которые нашли отклик во всем цивилизованном мире. И это неудивительно. Один из самых распространенных и основательных аргументов, в силу которых насилию необходимо противостоять еще более разрушительным насилием, заключается в том, что альтернативой такой мужественной позиции была бы трусливая капитуляция перед воинственностью зла. Нет никаких сомнений, что насильственное противостояние злу по всем – аксиологическим и прагматическим параметрам – выше, лучше, предпочтительнее, чем пассивная покорность, капитуляция перед ним. Оно многократно выше, лучше и предпочтительнее, чем ненасилие, прикрывающее слабость. Беспомощность, трусость. Однако насилие не последнее слово в борьбе за справедливость. Оно поднимает человека на уровень ответственного отношения к целям жизни, не умея дополнить его ответственным отношением к средствам борьбы за эти цели. Разрешите привести развернутое высказывание Ганди по этому вопросу: «Смелое использование физической силы намного предпочтительнее трусости. В конце-концов, мы пытались действовать как люди. Это способ наших предков, так как некоторые придерживаются мнения, что прародителями человеческой расы были животные. Я не хочу вдаваться в полемику о том, является ли теория Дарвина обоснованной или нет. Как бы то ни было, с одной точки зрения мы все первоначально были животными. И я готов признать, что мы эволюционировали от животного к человеческому состоянию. Именно поэтому физическая сила называется животной. Мы рождаемся с этой силой, поэтому, если мы используем ее, то будем, по меньшей мере, смелыми. Но мы рождены человеческими существами для того, чтобы осознать Бога, который пребывает в наших сердцах. В этом главное различие между нами и животными…» И еще: «Храбрость ненасилия во много раз превосходит храбрость насилия. Символ насилия – его оружие: копье, меч или винтовка. Бог – это щит тех, кто придерживается ненасилия». [1] Если насилие направлено на то, чтобы победить страх, то ненасилие вообще свободно от страха. В этих рассуждениях Ганди важно то, что ненасилие рассматривается как стадия духовного роста и практического действия, которая следует за насильственным противостоянием злу и возвышается над ним по критерию мужества, смелости. Можно сказать так путь к ненасилию, которое представляет собой состояние духа, свободное от страха, пролегает через физическую смелость, характеризующую способность человека побеждать чувство страха.

Следует различать два вопроса: 1) как отнестись к состоявшемуся насилию, нейтрализовать его материальные и в особенности эмоционально-психологические последствия, и 2) как сделать так, чтобы отношения между людьми вообще были свободны от насилия. Идея справедливого возмездия в лучшем случае является ответом на первый вопрос, она не затрагивает второго вопроса, как если бы вообще не существовало. Ганди, как и его учитель Л.Н. Толстой, своим учением о ненасилии тоже отвечает на первый вопрос, но таким образом, чтобы открыть дорогу для положительного ответа на второй вопрос. Здесь мы подходим к исключительно важной теме, злободневность которой также была высвечена событиями 11 сентября, – о духовных перспективах человечества.

Закончилось ли время учений?

Террористические акты 11 сентября в той или иной степени связаны с организациями и людьми, которые выступают от имени ислама, пусть превратно истолкованными, но, тем не менее, ислама; их виновником считается исламски мотивированный терроризм. Коалиция стран, объявившая войну международному терроризму, выступает от имени цивилизованного мира. Невольно возникает вопрос: не присутствуем ли мы в начале зловещего сценария, получившего в свое время названия столкновения цивилизаций? Правда, надо отметить, что США и союзники много делают для того, чтобы подчеркнуть и на деле провести различие между исламом и исламским мракобесием в лице афганских талибов, организации бен Ладена и т.п.. Они не устают подчеркивать, что воюют не против ислама, а против тех, кто зло употребляет им, не против народов и культур, а против конкретно замешанных в преступлениях индивидов. Какой бы искренней такой идеология ни была, она не отменяет ни того факта, что люди, находящиеся по разные стороны баррикад, принадлежат к разным культурным мирам, ни того связанного с этим фактом ощущения, что речь идет о чем-то большем, чем правосудная акция или даже столкновение интересов. К тому же не обязательно быть национально зашоренным человеком, чтобы увидеть культурно-цивилизационную подоплеку международных конфликтов последнего времени: Ближний Восток, Косово, Чечня, Афганистан… Как бы то ни было совершенно очевидно, что вопрос о будущем, об исторической перспективе народов, способах соединения различных культур и цивилизаций в рамках единого экологического, информационно-технологического, политко-юридического пространства приобретает сегодня первостепенное значение. Он, по сути дела становится основным, центральным предметом ответственного социально-философского размышления.

Вопрос о возможности глобального мира и в его теоретических моделях, и в реально практикуемых жизненных программах вертится вокруг двух основных сценариев – доминирования западно0европейских ценностей и диалога культур, ориентированного на национально-культурное многоцветье. Их различие, конечно, важно, существенно, но оно не такое кардинальное, как обычно принято думать. Те, кто стоит за диалог культур и их плюрализм, противопоставляя его духовному монизму Запада, на самом деле тоже говорят на языке западной культуры. И идея диалога культур является скорее формой противостояния внутренним убеждениям. Она во многих случаях, быть может, в подавляющем большинстве случаев дополняется признанием абсолютной истинности своей религии и культуры, что, разумеется, открыто не прокламируется в самом диалоге, но тем не менее за кадром постоянно присутствует. Трудно отделаться от мысли, что установка на диалог культур часто является тактикой, которая диктуется политико-экономической слабостью и в этом смысле также представляет собой форму культурно-цивилизационного эгоизма, хотя, правда, и слегка смягченную, прикрытую, если выражаться утрированно грубо: за диалог часто выступают те, у кого нет сил доминировать.

Самое главное сходство упомянутых сценариев состоит в том, что они, нацеленные на будущее, никакого будущего в серьезном смысле слова не предлагают. Видят в нем простую, быть может, слегка подчищенную пролонгацию настоящего. Запад, по всему, похоже, очень доволен собой и пребывает в иллюзии, что история на нем закончилась, по крайней мере, закончилась в своих качественных формах: впереди нечего ждать, не на что надеяться, кроме как на качественное увеличение, улучшение, расширение того, что есть: увеличивать продолжение жизни, сократить безработицу, улучшить экологию, увеличить комфортность быта и т.п. Реализовав и даже обогнав самые смелые технологические утопии прошлого, Запад отказался от человеческих утопий. Можно было бы такой утопией считать идеологию прав человека, однако права человека являются нерешенной задачей только для других стран и регионов, для самого же Запада, а сегодня это – форма, в которой Запад себя предъявляет остальному миру в качестве идеала. Словом, царство разума и свободы состоялось, история закончилась.

А что, какую перспективу человечеству предлагают другие цивилизации, условно говоря, Восток? Если отвлечься от религиозных утопий, которые переносят осуществление человеческого счастья в другое время и в другой мир и от маргинальных проектов, которых в странах Востока, как и в странах Запада, наверно, предостаточно, поскольку мы ведем речь не о религиозных ожиданиях и не об интеллектуальной экзотике, а рассмотреть социально-политические цели и идеалы, которые вдохновляют большие массы людей, имеют форму государственных программ, то нетрудно заметить, что и здесь ключевыми являются слова «модернизация», «преодоление отсталости», «ускорение развития». По сути дела речь идет о том, чтобы догнать Запад. С этой точки зрения нет большой разницы между странами социалистическими и несоциалистическими, мусульманскими и дальневосточными и т.д. Таким образом, оба сценария глобального общества имеют общую особенность, которая с моей точки зрения, есть также их общий недостаток,– они лишены философско-исторической глубины, перспективы. Они исходят из приземленного образа человека, смирившегося со своей конечностью. В них нет мечты, вдохновляющей человеческой утопии, ради которой можно было бы решиться, что называется, штурмовать небо. Эти сценарии представляют собой не столько прорыв в будущее, сколько завершение прошлого, торжество и одновременно угасание социального проекта индустриальной цивилизации.

Когда говорят об окончании холодной войны, крахе Советского Союза, аналитики, в том числе и те, кто рассматривает случившееся как величайшее благо для человечества, отражают внимание на опасность складывающейся однополюсной конструкции современного мира. Но это не единственное следствие победы западных демократий, которые, если даже его и не квалифицировать как однозначно отрицательное, тем не менее, представляет собой новый исторический вызов, остающийся пока еще без ответа. Есть, по крайней мере, еще одно следствие, которое необычайно драматизирует мировую ситуацию, придает ей новое тревожное измерение: с крахом советского коммунизма и всей ориентированной на нее системы государств и политических сил мир лишился последней великой утопии (лишился не в качестве идеи, а в качестве действенной во всемирно историческом масштабе организующей многомиллионные массы духовной конструкции).

Означает ли это, что время утопий закончилось и люди отказываются от того, чтобы, говоря словами песни, сказку сделать былью? Может быть, и в самом деле люди изменились так сильно, что они довольны жизнью и саму быль считают сказкой? Есть серьезные основания полагать. Что это не так. Речь идет не только об общих соображениях, согласно которым не возможно отказаться от утопизма мышления и действия без того, чтобы не отказаться также от идеи свободы. Можно сослаться и на более конкретные факты, когда именно отсутствие утопии глубоко деформирует человеческое поведение и отношения людей: это, с одой стороны, катастрофический рост в первом мире (западных странах) человеческих деструкций (наркомания, СПИД, психозы и т.д.), которые являются прямым следствием обессмысленности жизни, а с дугой стороны, оживление во втором и третьем мире экстремистских организаций, эксплуатирующую человеческую потребность к героизму и самопожертвованию, которые не имеют арены для нормального выхода.

Проблема, на мой взгляд, заключается не в том, что закончилось время утопий, а в том, что кардинально изменился характер последних. Говоря точнее: новое время требует новых утопий. Во-первых, современная утопия не может быть столь фантастичной как прежняя. Она должна иметь высокую степень действенности и поддаваться рациональному аргументированию, т.е. быть такой, которая для того, чтобы помыслить ее осуществленной, не требует выдуманных островов, существующих отдельно от грешного человечества. Она не отменяет и даже не заменяет современные технологии и научно-рациональную организацию жизни, ее возможное назначение заключается в том, чтобы продолжить их, вернуть им утерянный смысл. Во-вторых, она и по происхождению и по сути не может не быть универсальной. Она не может основываться на утопическом опыте какого-то отдельного народа или даже отдельной культуры, ибо в этом случае она не будет принята другими народами и культурами. [2] И в то же время она должна иметь такой вид, чтобы каждый народ и каждая культура могли считать ее своей, идентифицировать с ней себя, свое будущее и место в мире. Утопия, чтобы быть современной, должна представлять собой не только идеальный проект самого человечества в целом в лице его культурно-цивилизационных потоков. Обоим этим важнейшим требованиям к современной утопии удовлетворяет идеал ненасилия. Кроме того, есть еще ряд серьезных оснований, позволяющих надеяться, что именно идеал ненасилия обозначит новую духовную формацию в развитии человечества и продолжит тем самым историю, которую так поспешно решили закрыть сегодняшние хозяева мира.

Почему идеал ненаслия может стать объединяющей перспективой человечества?

1.  Идея ненасилия по степени зрелости, месту в культуре человека и человечества вполне способна стать программой деятельности, ее конечной целевой установкой, организующей и венчающей все прочие цели. Л.Н. Толстой разделял идеи на три класса: а) идеи еще не созревшие, смутные, не поддающиеся явному формулированию и обоснованию; б) идеи, вошедшие в привычку, повседневный быт и не требующие уже от человека особого духовного напряжения; в) наконец, идеи сами по себе, как идеи вполне ясные, обоснованные, но еще не ставшие привычкой, бытом, не закрепившиеся ни в нраве личности, ни в нравах общества. Первые два класса идей относятся к сфере необходимости в том смысле, что они не могут стать или перестали быть предметом индивидуально-ответственного поведения. Только идеи третьего класса составляют предметность человеческой свободы, задают вектор нравственно совершенного образа жизни. Именно такой идеей в современном мире он считал идею ненасилия. Как идея она ясна, прозрачна, обоснована, признана; ее в серьезном смысле никто не ставит под сомнение. При этом она аргументируется и признается именно в качестве идеи, выражающей смысл и назначение человеческой жизни, определяющей ее нравственную наполненность, т.е. наиважнейшей идеи. В то же время она еще очень далека от того, чтобы могла считаться рутиной повседневной жизни. Отсюда задача – культивировать идеал ненасилия в повседневном опыте или, что одно и тоже, исправлять повседневность в сторону идеала ненасилия, придавая тем самым человеческой жизни духовную цельность и осмысленность.

2.  Идея ненасилия в современном мире не интеллектуальная экзотика. Хотя она по своему удельному весу в общественном сознании народов все еще остается маргинальной, тем не менее, она представлена достаточно широко, всем известна и самое главное, она опробована в несомненных и образцовых опытах – как индивидуальных, так и коллективных. Среди последних особенно следует выделить национально-освободительную борьбу индийского народа под руководством М. Ганди и борьбу за гражданское равноправие в США под руководством М.-Л. Кинга, которые представляют собой два светлых пятна на мрачном и кровавом общественно-политическом фоне ХХ века. Есть не только хорошо разработанные концептуальные схемы ненасильственной политики, обобщающие в первую очередь опыты Ганди и Кинга (здесь можно, например, назвать исследования американского профессора Дж. Шарпа), но также глубокие политические теории, считающие, что ненасилие является специфическим признаком политики (я в данном случае имею в виду учение Х. Арендт). [3]Ненасилие нельзя считать открытием выдающихся людей, оно заложено в самом фундаменте человеческого бытия. Как писал Ганди, мир существует, движимый любовью, ибо, если бы враждебность была движущей силой мира, он давно бы погиб. Он считал, что даже в гуще столкновений действует сила любви. Не только глубокая, но и совершенно очевидная, хотя и плохо замечаемая людьми истина состоит в том, что, несмотря на огромный потенциал и разнообразие появления насилия в обществе и истории, само их существование на протяжении многих тысяч поколений говорит о том, что в них превалируют ненасильственные, дружественные способы деятельности. В этом смысле идеал ненасилия есть нечто очень близкое, органичное всем людям. И задача заключается не столько в том, чтобы постепенно интегрировать и начать практиковать ненасильственные способы деятельности, сколько в том, чтобы отказаться от тех особых и исключительных случаев насилия, которые все еще принято считать оправданными, законными, справедливыми. Словом, можно сказать так: для того, чтобы принять ненасилие в качестве сознательной, целенаправленной первоосновы своего жизнеустройства, от человечества потребуются, конечно, усилия, но ему, тем не менее, не нужно совершать над собой насилия – для перехода в новое духовное состояние существуют предпосылки и основания, которые делают его вполне органичным.

3.  Идея ненасилия универсальна не только по существу, но и по своему происхождению. Она присуща всем религиям и культурам, определяющим духовое и культурное многообразие современности мира. Никто не может сказать: это исключительно иудаистская идя, буддийская идея. Конфуцианская идея, индуистская идея, христианская идея, исламская идея. Точно также никто не может сказать, что она чужда какому-либо из этих религиозно-культурных комплексов. В том-то и дело, что каждый из них может считать ее своей. Это та несомненная и, возможно, единственная платформа, на которой все они могут объединиться, которая, говоря точнее, их уже объединяет, объединяет если и не актуально, то в своих глубинных духовных истоках. Л.Н. Толстой и М. Ганди считали, что все религии едины в своих внутренних принципах и различаются во внешних проявлениях. Их внутреннее единство держится на этико-нормативной программе ненасилия, на том, что все они могут быть интерпретированы как религии любви. Можно было бы подумать, что идеал ненасилия, как и сам его термин, являющийся калькой с санскритского термина «ахимса» и закрепившийся в современных языках, пришел к нам из глубин духовности индийского народа. Действительно, ненасилие глубоко укоренено в индийском мировосприятии. Ганди считал, что сотни миллионов людей в Индии никогда не возьмут в руки оружие, потому что они впитали в себя религию ненасилия. Но он видел также и другие истоки, и другие образцы ненасилия. Один из них – Иисус Христос. Несчастье Европы, по его мнению, заключается в том, что она не пошла по пути, указанному Иисусом Христом. Но путь, тем не менее, указан, и в этом заключается залог того, что и на Европу снизойдет просветление. Л.Н. Толстой придерживался мнения, что принцип любви, представленный во всех религиях, получил наиболее развернутое выражение в учении Иисуса Христа о непротивлении злу силой. Идею ненасилия можно считать христианской не в большей мере, чем, например, джайнистской. Существует предубеждение, будто идеал ненасилия чужд исламу. Но это именно предубеждение. Тот, кто хочет найти указания к прощению и ненасилию в Коране и Суши, тот находит их. Здесь можно сослаться на коллективный труд исламских ученых «Ислам и ненасилие» ( Islam and nonviolence ).

4.  Ненасилие представляет собой такой гуманистический проект, который может быть обоснован и мотивирован как в рамках религиозного, так иррационально-прагматического взгляда на мир. И этим он адекватен современному состоянию умов, которое характеризуется плюрализмом мировоззрений, и современному состоянию культуры, в рамках которой мировоззренческие символы веры не имеют решающего влияния на нормы практического поведения. Л.Н. Толстой и М. Ганди – две выдающиеся личности, благодаря интеллектуальному и жизненному напряжению которых идеи ненасилия получили глубокое обоснование в качестве этико-нормативной программы человека и человечества нашего времени – были глубоко религиозными людьми, связывали ненасильственный образ с религиозным мировосприятием и верой в Бога. Это обстоятельство может склонять к убеждению, что ненасилие непременно связано с религиозной мотивацией поведения. Такой вывод, однако, является неверным или, по крайней мере, требует серьезных уточнений в том, что касается религиозности. Здесь, на мой взгляд, существенными являются следующие да обстоятельства. Первое. Толстой и Ганди выросли в существенно разных традициях, что, конечно, не могло не сказаться на их воззрениях (различие их религиозных взглядов – предмет специального изучения). Но тем более удивительно, что они, идя разными путями, пришли к одинаковым выводам, суть которых состоит в том, что, несмотря на многообразие толкований религий и их конфессиональных версий, она везде одна и та же. Бог Толстого и Ганди не Бог откровений и не бог философов. Он является для них синонимом истины мира и Истины с большой буквы, той бесконечной и вечной основой жизни, которая объединяет в себе и, тем самым роднит, все живые существа на земле, наполняет смыслом индивидуальные человеческие существования. Из факта существования Бога не вытекает ничего, кроме указания на то, что путь любви и ненасилия есть единственный истинный путь. И что еще более важно, познать (познать не в эпистемологическом, а в библейском смысле слова, т.е. узнать и одновременно принять, примерить на себя, соединиться с ним) Бога нельзя иначе, как став на путь любви и ненасилия. Наиболее известный и успешный продолжатель дела Толстого и Ганди М.-Л. Кинг был, как известно, не только верующим, но еще и протестантским пастором. Но и в вопросе о религиозной основе ненасилия пришел к заключениям, которые роднят его, скорее с Толстым и Ганди, чем с Христианским символом веры. В своем программном сочинении «Паломничество к ненасилию» он пишет: «Верно, что существуют преданные, верящие в ненасилие люди, которые считают трудным верить в персонального Бога. Но даже эти люди верят в существование некой творящей силы, которая действует ради полноты Вселенной. Называем ли мы это неосознаваемым безличностным процессом или персональным существом, мы сознаем существование творящей силы и некой любви, которая действует, чтобы привести несвязанные аспекты реальности в гармонию». [4] Второе, о том, что путь Бога и путь любви – это один и тот же путь, человек узнает не через откровение (Л.Н. Толстой считал, например, Иисуса Христа великим духовным реформатором, учителем человечества, но не Богом, и он называл себя христианином совсем в другом смысле, чем христиане в формально-церковном понимании данного понятия). Это – истина разума. Более того, – предел разумного познания, тот самый предел, который обязывает прекратить дальнейшее вопрошание о том, чтo есть Бог и начать жить из того, что Он есть. Отсюда следует, что религиозная вера совпадает с рационально обоснованным пониманием и осознанным культивированием ненасилия как высшей из доступных современному человеку форм духовности. Толстой, Ганди, Кинг сделали так много для доказательства как истинности идеи ненасилия, так и его эффективности., что эти доказательства сами по себе могут стать и во многих случаях становятся самостоятельными, вполне достаточными мотивами не только позитивных ненасильственных жизненных установок людей, но и с сознательного служения делу ненасилия, активного участия в ненасильственных организациях и акциях. Существуют также исследования, показывающие, что ненасильственный выбор в жизни, в том числе и, в особенности, в политике, является практически более предпочтительной, выгодной, эффективной позицией, чем насилие, он является таковым в перспективе роста материального, социального и духовного благополучия людей, т.е. тех основных целей, на достижение которых ориентирована человеческая деятельность. Сознательная ненасильственная ориентация в личных отношениях и общественно-политической практике не только возвышенна и благочестива, но плюс к этому, а в какой-то мере и независимо от этого она также прагматична. Здесь можно сослаться на работы уже упоминавшегося профессора Дж. Шарпа, польского профессора А. Гжегорчика и др. Теоретический и практический опыт в этой области обобщен в энциклопедии ненасилия: Protest , Power and Change : An Encyclopdia of Nonviolent Aktion . N.Y.-L., 1997.

5.  Еще одна, исключительно важная особенность программы ненасилия, позволяющая ей претендовать на роль идеальной духовно организующей основы жизни человека и человечества независимо от их религиозно-культурных, националльно-исторических и других различий, состоит в том, что она имеет негативный характер. Она является ограничивающим условием деятельности, но не ее позитивным содержанием. Это – запрет на определенные действия. Ненасилие обнаруживаается не в том, что человек делает, а в том, что он не делает. Ненасилие есть отказ от насилия. Почему данная особенность является в интересующем нас плане преимуществом?

Во-первых, благодаря этому ненасилие оказывается действенной программой. Для позитивного действия требуются желания, мотивы, над которыми человек не властен. Негативность действия состоит в запрете на осуществление определенных желаний и мотивов в том случае, если они возникают, что полностью подконтрольно его сознательной воле. Человек не может сделать так, чтобы он непременно чего-то захотел. Но он всегда может отказаться от того, что оно хочет. Нельзя, совершенно нереально требовать от человека, чтобы у него не появлялось спонтанного желания прибегнуть к силе, отомстить, убить – это невозможно в силу его биологической природы и законов социальности. Однако вполне реально требовать, чтобы человек заблокировал данное желание, погасил его в себе, не дал ему выхода – это полностью соответствует регулятивным возможностям разума, сознательной воли человека.

Во-вторых, негативное действие может быть не только категорически-действенным, но и общезначимым. Позитивные поступки, т.е. поступки в собственном смысле слова, всегда конкретны, индивидуальны, замкнуты на частные обстоятельства. Они по определению также бесконечно многообразны, как бесконечно многообразны индивиды в их жизненных ситуациях. Поэтому невозможно не только фактически, но невозможно себе даже представить, чтобы все люди совершали одинаковые поступки. Это невозможно, но именно по этой причине, что эти поступки берут начало в психике индивидов и обстоятельствах их жизни. Другое дело – негативные действия, запреты. Поскольку они являются результатом разумно обоснованного и сознательноо решения, то они могут быть столь же общезначимыми, сколь общезначим разум и сознательная воля. Поэтому вполне реально представить картину, когда все люди могут не совершать поступки, относительно которых они пришли ко всеобщему пониманию и согласию, что они не должны их совершать. В поступке можно выделить его всеобщий принцип (задаваемый разумом залог) и конкретную, каждый раз частную материю. Принцип поступка никогда полностью не воплощается в конкретной материи поступка (это классический случай диалектики общего и единичного). Позитивный поступок представляет сбой полный развернутый поступок: в нем представлены и принцип, и его внешнее, никогда с ним полностью несовпадающее воплощение, негативный поступок можно назвать урезанным поступком в том смысле, что он ограничивается всеобщим принципом, представляет собой явленный воплощенный принцип. Здесь принцип (разумная основа, закон) поступка и сам поступок в своей непосредственности, индивидуализированности полностью совпадают.

В-третьих, ненасилие в качестве негативного поступка исключает возможность морализирующего самообмана. Для понимания нравственного качества позитивного поступка очень важны мотивы, по которым он совершен. Но разобраться в них, в частности, отделить моральные мотивы от прагматических мотивов и ответить на вопрос о том, в какой мере поступок был совершен в силу долга, а в какой мере его максимой было стремление к выгоде – крайне сложно. Сложно, в том числе и даже в первую очередь, для самого действующего индивида. Во всяком случае, совершенно несомненным фактом моральной жизни является то, что людям свойственно обманываться относительно мотивов своего поведения и обманываться, как правило, в одну сторону: думать о себе лучше, чем они есть на само деле. Субъективной точкой отсчета поведения является добро в том смысле, что человек не может не думать о себе хорошо, не может не подводить действия под морально приемлемые мотивы. Зло всегда скрывается под личиной добра, выдает себя за добро. В случае ненасилия как негативного поступка, не совершаемого в силу запрета, психологические основания для морального самообмана, для того, чтобы зло выдавать за добро, отсутствуют. Здесь не важны мотивы, в силу которых не совершается поступок. Здесь важен сам факт того, что он не совершен. Те мотивы, которые толкают к морально запрещенному поступку уже в силу того, что они к нему толкают, признаются нами в качестве неморальных. Моральный же мотив морально запрещенного поступка состоит в том, что это поступок не состоялся. А в вопросе о том, состоялся ли запрещенный поступок или нет, обмануться невозможно. Это тем более невозможно, что ненасилие, как и вообще действия, на которые налагаются моральные запреты, легко удостоверяются: пифагорейцу не надо было ломать голову над тем, скушал он бобы или нет, точно также как и христианину – прелюбодействовал он или нет, а стороннику ненасилия – совершил он убийство или нет. Если индивид, искренне желая быть до конца честным перед самим собой и даже пользуясь для этого предлагаемыми учеными инструментарием наподобие категорического императива Канта, не всегда может дать себе отчет в том, почему он сделал тот или иной поступок, говоря точнее, какую роль в нем играли моральные мотивы, то ему не составляет труда узнать, почему он не сделал того или иного запрещенного поступка в тех случаях, когда у него были желание, соблазн и возможности сделать их. Совершенно ясно, что в этом случае мотивом несовершения запрещенного поступка является сам запрет, он остается таким мотивом, даже если сюда примешиваются страх быть разоблаченным.

В-четвертых, программа ненасилия не требует духовных пастырей, идеологов и пропагандистов, как особой специально выделенной группы лиц, которые бы стояли на ее страже, были бы посредниками между ней и принимающими эту программу реальными индивидами. Наличие таких посредников в рамках других духовных программ (например, религиозно-конфессиональной или марксистской) объясняется или, по крайней мере, оправдывается сложностью самой программы, которая требует разъяснения знающими, специально для этого обученными людьми, а также неоднозначностью ее применения в разных условиях и разными индивидами, что также предполагает наличие квалифицированных советчиков и профессиональных идейных «надсмотрщиков». Для воцерковленной паствы нужны священнослужители, которые ежедневно наставляют их на путь истинный, для партийной массы нужны идеологи, которые следят за партийной чистотой их мыслей. Для программы ненасилия ничего этого не требуется: сама она так ясна, очевидна, а ее применение так однозначно, что в этом легко и безошибочно может разобраться любой человек в здравом уме, который хочет это сделать. Конечно, в ненасилии как в сознательном движении и образе жизни, особенно в ненасильственной попытке есть свои выдающиеся люди, которые оказывают воздействие на других. Но они оказывают такое взаимодействие по преимуществу своим примером. Это, по выражению Ганди, «солдаты ненасилия», готовые отдать свою жизнь, если того потребуют обстоятельства. Кстати, одна из особенностей организации ненасильственных акций состоит в том, что их активисты располагаются таким образом, чтобы принять на себя первые возможные удары полицейских и оказаться первыми среди тех, кого будут бросать в тюрьму. Если в других движениях вожди это те, кого прячут, охраняют ценой чужих жизней, то в ненасильственном движении вожди – это те, кого выставляют вперед и кто первый отдает свою жизнь.

В-пятых, ненасилие есть наиболее неискаженное, адекватное выражение принципа любви. Оно является таковым, по крайней мере, в силу двух причин. Первая состоит в следующем. Любовь как основополагающий принцип поведения и в религиозных, и в философских учениях выводится из основополагающего принципа бытия или постулируется в качестве такового, она замыкается на Абсолют (Абсолюте) с большой буквы. Формула любви заключается в словах Иисуса Христа, которые Он произнес в преддверии своей казни: «Не Моя воля, но Твоя да будет» (Лук. 11:2). Даже в элементарных проявлениях любовь представляет собой трансформацию именно этого задаваемого отношения отношением к Абсолюту утверждения: «Не как Я хочу, а как Ты хочешь». Тут и начинаются проблемы. Независимо от того, что под Абсолютом понимается – персональный Бог, субстанция, невыразимая основа жизни и т.д. – мы не можем знать то, что этот Абсолют от нас хочет. Из этого затруднения пытаются выйти допущением, что Абсолют сам нам говорит, что он от нас хочет (типичный пример – авраамистские религии). Этим допущением проблема, конечно, не решается, а в лучшем случае отодвигается на один шаг, ибо встает вопрос, а откуда мы знаем, что это говорит (сказал) именно Абсолют, в данном случае Бог. Парадокс любви в качестве нравственного заключается в том, что человек должен ориентироваться на Абсолют и не может сделать этого, поскольку не знает его воли, указаний, поскольку сам он (будь то отдельные индивиды или их совокупность, сколь бы выдающимися, большими они ни были) не может думать, говорить и действовать от его имени. Разрешение этого парадокса состоит в том, чтобы сосредоточиться в формуле любви на том, что находится во власти индивида, в пределах его индивидуально-ответственного суждения и действия – на первой ее половине: «не как я хочу». Это реализуется в принципе ненасилия, понимаемого в его прямом и буквальном смысле как отрицание насилия. Ведь что такое насилие? По совершенно точному и лаконичному определению Л.Н. Толстого, «насиловать – значит делать то, что не хочет тот, над которым совершается насилие» [5]. «Не так, как ты хочешь, а как я хочу», – такова формула насилия. Не трудно видеть, что она является прямой противоположностью формулы любви. Поэтому, отрицая насилие, мы действуем в духе первой половины формулы любви, т.е. практикуем любовь с той предельной степенью чистоты и действенности, которая только и доступна человеку. Вторая причина состоит в том, что сводя любовь к ненасилию, мы избегаем двусмысленных фальшивых ситуаций, когда любовь оказывается прикрытой формой насилия. Разве не случается, что слепая родительская любовь калечит души и жизни детей?! Разве колониальный разбой западно-европейских народов осуществлялся не с санкции Папы и не во имя христианских ценностей?! И алчная? и общественно-политическая жизнь дает, к сожалению, очень много свидетельств такого злоупотребления именем любви.

Наконец, в-шестых, преимущество ненасилия как ограничивающего принципа деятельности состоит в том, что оно обозначает ее практическое пространство, но не затрагивает предельного содержания деятельности. Это – предельно свободная, расковывающая творческие силы человека нравственная программа, с точки зрения которой можно делать все, кроме одного: нельзя совершать насилие над человеком. И она совершенно не предполагает унификации цивилизационно-культурных различий.

* * *

Таким образом, возможности ненасилия стать идеалом всего человечества, его новой утопией во многом связаны с тем, что он является именно запретом. В этом смысле следует заметить, что термин «ненасилие» является удачным, соответствует существу дела. Может возникнуть сомнение, будто запрет не имеет отношения к духовности человека или является ее низшим пределом. Такое мнение ошибочно. Запрещенный поступок и поступок, который не совершен, – не одно и то же. Есть бесчисленное количество разнообразных поступков, которые человек не совершает, поскольку они не входят в орбиту его жизни. И они, разумеется, не влияют на внутреннюю жизнь человека, его духовное развитие. Иное дело запрещенный поступок. Запрещенный поступок есть поступок, который не совершается единственно в силу того, что он запрещен. Он не совершается не потому, что не было случая или нужды в нем, а по сознательному (часто мучительному, трудному) решению не делать этого, хотя нужда и случай того требовали. Запрещенный (негативный) поступок – сугубо духовный акт, он требует даже большей внутренней концентрации и личностного напряжения, чем позитивный поступок. Ибо, если позитивный поступок даже в том случае, когда он является высоко добродетельным, всегда мотивирован психологически, представляет собой выражение и продолжение желаний индивида, то мотивация поступка, поскольку она направлена на сдерживание определенных психологических импульсов, является сугубо духовной, идет от разума, понимания. По крайней мере, не вызывает сомнений, что автономия человеческого духа обнаруживает себя в негативном поступке более явно и активно, чем в позитивном. То, что верно относительно негативного поступка в целом, трижды верно применительно к такой его разновидности, как ненасильственные действия, в особенности, если учесть, что ненасилие – не пассивное сопротивление, а активная позиция, представляющая собой деятельное выражение любви как духовного единения людей.

Словом, ненасилие – та новая и ближайшая духовная высота, которую предстоит взять человечеству и которую оно может взять только объединенными усилиями. Я, во всяком случае, не вижу в современном мире другой идеи, способной, что называется, понести дальше эстафету всемирной истории.

 

 


[1] М. Ганди. Сатьяграха.//Ненасилие: философия, этика, политика. М. 1993. С171, 173

[2] Кстати заметить, одной из причин краха марксисткой коммунистической утопии явилось то, что она оказалось слишком жестко замкнутой на одно государство или на одну нацию, трансформировалась в советский коммунизм. В результате она стала подвергаться сомнению и атакам с обеих сторон. В мире успехи коммунизма стали рассматривать как скрытую форму доминирования одного народа и государства. В самой же России жертвы, на которые приходилось идти во имя коммунизма, стали рассматривать как ослабление собственной национальности и идентичности.

[3] Вот некоторые из ее высказываний по этому вопросу в книге « Vita aktiva или о деятельной жизни» (пер. В.В. Бибихина. С-Пб. Алетейя. 2000): Быть политическим, жить в полисе означало, что все дела улаживаются посредством слов, способных убедить, а не принуждением и насилием» (с. 37); политическое представляет собой пространство речи и действия, в нем люди «говорят и действуют друг с другом, а не один вместо другого и не друг против друга» (с. 235); власть… возникает среди людей, когда они действуют вместе, и исчезает, когда они рассеиваются» (с. 265); «насилие, однако, может лишь разрушить власть, оно неспособно занять его место» (с. 288).

[4] М.-Л. Кинг Паломничество к ненасилию.//ненасилие: философия, этика, политика. М. 1993, с. 187.

[5] Л.Н.Толстой. Полн. Собр. Соч., т. 28, с. 190-191